— Заметили, Отшельник, что и к смерти человек тоже со временем привыкает? — поигрывая стеком, подошел к нему Штубер. — Стоит немного потянуть с казнью, как приговоренный постепенно начинает свыкаться со своей обреченностью и воспринимать смерть, как некую неприятную, болезненную, но неминуемую процедуру.
— Мне сейчас о небесном всепрощении думать надо, а не о ваших земных сатанинствах.
Штубер подал какой-то едва уловимый знак Зебольду, и тот вместе со стоявшим рядом охранником метнулся к помосту и свел, буквально стащил с него Отшельника.
— Мы, естественно, казним тебя, Отшельник, — заверил его Штубер. — Но не сейчас, и даже не сегодня. Это произойдет завтра. У тебя еще будет достаточно, — мельком взглянул гауптштурмфюрер на часы, — времени, чтобы повспоминать и помолиться. Хороший ты мастер. Лучшего висельничных дел мастера нам не сыскать. Но порядок есть порядок. Или, может, хочешь, чтобы мы отстрочили казнь еще не насколько дней? Если, конечно, для этого есть какая-то веская причина. Должен же я как-то объяснять лагерному начальству свое решение.
— Нет у меня иной причины, кроме уже хорошо известной вам: жить хочется.
Штуберу понравилось, что Отшельник признался в этом, раньше он старался всячески демонстрировать свое презрение к смерти, хотя и не всегда ему это удавалось.
— На войне желание жить в расчет не принимается, — улыбнулся он такой улыбкой, будто сама смерть Отшельника приласкала. — Единственное, чем я могу помочь тебе сейчас, так это позволить помолиться у вашего родового «Распятия». Кстати, это и в самом деле правда, что его смастерил твой покойный отец, Мечислав Гордаш?
— Не отец, а дед.
— Неужели еще дед?! Это ж сколько людей успело помолиться, проходя мимо него! У церковников такие места ценятся, их называют «намоленными», поскольку в них концентрируется энергетика множества молитв. Значит, мастерил его еще твой дед?
— Кто в наших краях может усомниться в этом? Его резцу принадлежат десятки «распятий», разбросанных по всей Подолии. И никто лучше него не способен был вырезать из дерева образ страдающего Христа, его лик, его терновый венец. Но это «Распятие», наверное, самое удачное, самое талантливое во всей Украине. Это признавали многие.
— Не знал я, что твой дед — столь известный в Подолии «распинатель Христа», — поползли вверх брови Штубера. А немного помолчав, он вдруг скомандовал: — Зебольд, вместе с арестованным — в машину. Едем к «Распятию»!
После совещания у фюрера прошло более двух часов. За это время Борман успел оставить бункер, пообедать в ресторанчике рядом с рейхс-канцелярией, бездумно посидеть минут пятнадцать в своем кабинете личного секретаря фюрера и вновь приехать к бункеру.
Он и в самом деле ощущал какую-то внутреннюю потребность как можно чаще находиться рядом с фюрером, рядом с покровителем. Последние фронтовые сводки были настолько тревожными, а заявления западных политиков и военачальников настолько угрожающими, что Борман был по-настоящему встревожен и разуверен, и хоть какой-то луч надежды появлялся у него только тогда, когда поблизости возникала фигура фюрера, все еще казавшегося вечным и всемогущим.
Порой Борману действительно чудилось, что несмотря ни на какие поражения Гитлер и в самом деле обладает какой-то особой тайной, каким-то сакральным ключом, который позволит ему найти путь к победе, изменить ход истории, преломить сознание миллионов людей по обе стороны Атлантики, воспринимающих теперь Германию не иначе, как исчадие ада.
— Где сейчас фюрер? — не столько словами, сколько движением подбородка спросил Борман, встретив в одном из переходов личного адъютанта фюрера Юлиуса Шауба.
— Направо, вторая дверь, — вполголоса подсказал обергруппенфюрер СС.
— В спальном отсеке?
— В комнате отдыха фюрера, — укоризненно уточнил Шауб, словно опасался, что само пребывание в «спальном отсеке» способно каким-то образом унизить вождя.
— А вообще-то, фюрер часто спускается сюда, я имею в виду один, без официального сопровождения?
— Один он вообще не спускается.
— А мне казалось, что время от времени он все же наведывается сюда; что он доволен работой мастеров и даже размышляет о том, как бы значительно расширить бункер.
— Видите ли, он боится подземелий.
— Что вы сказали, Шауб?!.
— Он панически боится подземелий.
— Это вы о фюрере? — Борману не было необходимости изображать ужас, он вырисовался на лице сам, естественным образом.
— Поэтому время от времени спускается в бункер, чтобы проверить свою силу воли и хотя бы немного привыкнуть к этим катакомбам. О его страхе знаем только я и Раттенхубер. Теперь будете знать и вы.
Борман не принадлежал к тем людям, которые панически опасались стать хранителями хоть какой-либо из тайн вождя. Наоборот, наткнувшись на какую-нибудь из них, связанную с его происхождением, службой в армии или с отношением к женщинам, он старался упорно докапываться до корней и до истины, при этом любопытство его всегда оказывалось сильнее страха.
— Как давно, а главное, почему, при каких обстоятельствах это стало известно? Вы понимаете, о чем я, — загорелись глаза у Бормана.
— Известно стало еще в то время, когда создавался бункер в «Вольфшанце». Однажды мы с Раттенхубером пошли вслед за фюрером в подземелье, но офицер охраны отвлек нас. Получилось так, что фюрер сам вошел в один из отсеков, и в это время дверь захлопнулась. Чтобы открыть ее изнутри, достаточно было отвести небольшой рычажок, которого фюрер не заметил. Мы же не видели, куда именно вождь вошел, посчитав, что он ушел в ту сторону, где находился зал совещания. Пока все выяснилось и мы обнаружили фюрера, он уже пребывал в такой ярости, что мы не знали, что произойдет раньше: то ли перестреляет нас, то ли умрет сам от сердечного приступа. И лишь после этого мы стали обращать внимание, что он панически боится закрытых помещений и старается не спускаться в бункер в одиночку. Правда, в последнее время, зная об этой своей слабости, фюрер всячески пытается преодолеть ее. Понимает, что когда русские ворвутся в Берлин, ему придется провести в бункере немало дней.